Что бы ни думал сам о себе казанский писатель, сценарист, фольклорист, этнограф Денис Осокин, – то, что он делает, – несомненно, культурный проект. Даже, рискну сказать – транскультурный. Вполне возможно, довольно продуманный (“умышленный”). Во всяком случае, несомненно тщательно прочувствованный.
Проект, значит? Применительно к Осокину, к его дышащей, прихотливой, капризно-живой, непредсказуемой прозе эдакая формулировка, в её рационалистичности и техничности, звучит, спору нет, изрядно диссонирующе. Но тем не менее. И нет, это не проект по “возрождению” и извлечению с культурной периферии в центр всеобщего внимания смысловых миров “малых” народов – хотя подумать так очень легко, и даже есть основания, и в некотором смысле Осокин профессионально занимается именно этим: пишет для телевидения сценарии документальных фильмов о жизни и обыкновениях народов Поволжья – коми, марийцев, чувашей, удмуртов, татар. Он знает эту жизнь в подробностях, любит её, чувствует – и ему совершенно чужда мысль, что она в чём-то уступает жизни “цивилизованной”. Скорее напротив.
Всё это, правда, – не более, чем материал, который автор использует и толкует по собственному усмотрению и произволу. У него свои техники работы с этой жизнью.
Как известно, Осокин изобрёл себе особую единицу высказывания, собственный жанр – “книгу”: именно так он называет свои тексты, независимо от объёма – и без дальнейших жанровых уточнений. В сборнике “Овсянки” их двадцать семь, в иных всего по нескольку страниц. У каждой – своё воображаемое место издания и свой, тоже более-менее воображаемый, его год (способный случиться и задолго до рождения самого Осокина – “Верхний Услон” вышел в 1927-м, “Балконы” – в 1929-м, “Ребёнок и зеркало: Истории зеркал города Усть-Сысольска” – в 1956-м). А у некоторых – и свой автор. Как бы ситуативный – всего на одну книгу – гетероним. Валентин Кислицын, автор “Верхнего Услона”, и его потомок-тёзка, спустя 80 лет рассказавший о “Верхнем Услоне плюс Франции”. Аист Сергеев в “Овсянках”. Еужен Львовский, повествующий по-немецки – в русском переводе автора – о своей любви к девушке-зеркалу.
Конечно, это ещё и способ прожить себя в разных лицах-модусах, выговорить себя разными голосами. Очень, правда, друг на друга похожими – ну так ведь себя же. Тут важно не “быть другим”, а именно себя прожить по-разному, под разными углами. Впрочем, где границы у этого “себя”?
Что до границ, они тут вообще совсем не жёсткие. Между “книгами”, между звучащими в них голосами – их почти нет. Или – они могут быть проведены едва ли не где угодно. Очень вероятно, что на самом деле Осокин пишет одну большую книгу – один большой текст, пронизанный общностью интонаций, стилистических приёмов, чувства мира и чувства слова. Просто этому Большому Тексту важно – для полноты и внутренней динамики – собираться из многих маленьких. Ну, примерно как из многих маленьких жизней и из многих, вроде бы разных, людей-авторов собирается одна Большая Жизнь.
Потому что Осокин – именно об этом: об одной, общей для всех и всего, жизни. Она настолько одна, что объединяет даже людей с “неодушевлёнными” (в нашем смысле) предметами: зеркалами, огородными пугалами, балконами. И ещё более того: объединяет она и то, что нам видится как – противопоставленные друг другу – жизнь и смерть.
В смерти у Осокина – живут. Герои “Овсянок”, Мирон и Аист, утонув, уходят в бессмертие и только там, пожалуй, по-настоящему становятся самими собой – общаются с предками, “утонувшими тому назад лет тысячу”, учат забытый живыми мерянский язык, а Аист и вовсе пишет “на рдестах-водорослях и боках мёртвых рыб” книгу, которую вполне могут прочитать и живые: её можно “пристроить в какой-нибудь журнал”. Границ-то нет. Живёт и сама смерть – да она и не страшная совсем. “смерть из затона иногда садится на метеор и едет пару часов на север в казань – проведать свою тамошнюю подругу. и смерть казанская водит её по блинным – по выставочным залам…”
Первое, что просится быть сказанным – мифологичное, мол, мировосприятие. Но что ж это за мифология такая, когда – ни одного имени бога или героя, ни одного сюжета (мифология – она же вся сюжетная и держится на именах)? Ни одной чётко выраженной бинарной, как учили нас классики, оппозиции (разве что – мужское и женское)?
Нет, это не мифология. Это глубже.
Кажется, Осокин старается вернуться к докультурному состоянию – слова, мысли, чувства. К тому нижнему, корневому слою культуры, которым та врастает в природу – и пропитывается её творящими, жизнеобразующими силами.
Отсюда и сплошная, напряжённая, откровенная эротизированность осокинского мира, очень непривычная его физиологичность – буквальная, простодушная. Иной раз от неё попросту хочется защищаться (“Не пишите этого, – восклицает в сердцах критик Анна Наринская, процитировавши кое-что яркое из Осокина. – Ни по буквам, ни по слогам – вообще не пишите.” – Да он не будет самим собой, если не станет такого писать.) Это – языческая мощь повсюду прорастающей жизни.
Пожалуй, да – без насилия над сформированным в нашей культуре читателем, без испытания для его защитных механизмов тут не обходится. Но это и понятно: расшатывание культурных иерархий в принципе не может без такого обойтись. А наш автор, нежный и трепетно-чуткий ко всему живому, – занят именно этим. Да, он наносит удар по нашим хорошо обжитым очевидностям.
Дело здесь не в “малых” народах – смыслы которых Осокин, кстати, не намерен вытягивать ни в какие центры. Даже не потому, что им и на “окраине” очень органично живётся: да, живётся им органично, полноценно и таинственно – но в мире Осокина нет “центра” и “периферии”. В нём нет и ещё многих оппозиций, которые для нас разумеются сами собой: “высокого” и “низкого”, например. Точнее, так: нет низкого, а высоким и значительным может стать всё, что угодно.
Этот мир ещё не застыл. В нём вовсю действуют мифообразующие – мирообразующие – силы.
Может быть, они даже не начинали пока всерьёз свою работу: пробуют материал на ощупь, знакомятся с его возможностями, сводят его в причудливые (для нашего глаза) комбинации. Девушка может оказаться уткой, да ещё на барабане (а уж зеркалом-то – запросто, кто им только не бывает!), балкон – человеком (а человек – балконом), анемоны – поцелуями в спину. Что угодно может стать точкой наращивания смыслов: лодочные станции, велосипедные ключи.
Не потому ли в текстах Осокина – ни одной прописной буквы? Какие прописные, если нет имён собственных – если именем и словом может стать любой звук?
Это мир до будущего. До цивилизации, до культуры, до этики. До грехопадения (поэтому – ничего не стыдно). До христианства. Пожалуй, ещё и до сколько-нибудь ясно откристаллисталлизованного язычества. И уж точно – до Просвещения, до его ценностных установок.
Он отнюдь не безмятежен. Напротив: страшен, как в первые (громадные, что твоя вечность) дни по изгнании из рая – раз нет границ, нет и ориентиров. Что угодно может случиться – поэтому такой неясной, невыговоренной тревогой окружена безобидная на наш взгляд поездка героя книги “Новые ботинки” в соседний городок за обувью.
Мир – живой, животный. Он ест, пьёт, дышит. Его никогда нельзя окончательным образом понять – но можно угадывать. В нём много тёмного, такого, что не считается с человеком – не по враждебности, просто по иноприродности. Но с ним можно договориться – притом человеческим языком: плеснуть ему, скажем, супа на дорогу, чтобы был добрее. Мир поймёт.
Мир податлив: его можно (надо!) осваивать и лепить заново.
Архаичные – близкие к истокам бытия – культуры «малых» народов помогают Осокину это почувствовать куда лучше и точнее, чем наша. Они – его проводники к началу.
В принципе, горизонт смыслов, которого он касается – а в большей степени, пожалуй, даже предсмыслий – может стать началом новой, новосоздающей культурной работы. О которой пока не ясно – и не замышляется – какой она может стать: не выбродили ещё даже её возможности.
Книги Осокина – демиургия: первичное выборматывание мира из лепкого, гулкого, звонкого звукового материала.
Всё ещё впереди.
Ольга Балла-Гертман
Источник: Радио Свобода